Неточные совпадения
Прежде (это началось почти с
детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности
в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы
стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё
становится больше и больше.
Детскость выражения ее лица
в соединении с тонкой красотою
стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало
в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и
в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина
в волшебный мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить себя
в редкие дни своего раннего
детства.
Она
стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, — ящика,
в который прячут интимные вещи;
стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту женщину слова, которыми он с
детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает
в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона...
— Нет, не
станешь! — уверенно повторила она и, как
в детстве, предложила...
Утешающим тоном старшей, очень ласково она
стала говорить вещи, с
детства знакомые и надоевшие Самгину. У нее были кое-какие свои наблюдения, анекдоты, но она говорила не навязывая, не убеждая, а как бы разбираясь
в том, что знала. Слушать ее тихий, мягкий голос было приятно, желание высмеять ее — исчезло. И приятна была ее доверчивость. Когда она подняла руки, чтоб поправить платок на голове, Самгин поймал ее руку и поцеловал. Она не протестовала, продолжая...
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего
детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться
в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков:
в самом деле,
в чем ты, собственно, меня обвиняешь?
В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками,
стало быть, нет?
Скажут, глупо так жить: зачем не иметь отеля, открытого дома, не собирать общества, не иметь влияния, не жениться? Но чем же
станет тогда Ротшильд? Он
станет как все. Вся прелесть «идеи» исчезнет, вся нравственная сила ее. Я еще
в детстве выучил наизусть монолог Скупого рыцаря у Пушкина; выше этого, по идее, Пушкин ничего не производил! Тех же мыслей я и теперь.
У ученых перемололся язык; они впали
в детство и
стали посмешищем у простого, живущего без ученых, а только здравым смыслом народа.
Я
стал припоминать, на что это похоже: помню, что
в детстве вместе с ревенем, мятой, бузиной, ромашкой и другими снадобьями, которыми щедро угощают детей, давали какую-то траву вроде этого чая.
Стала она революционеркой, как она рассказывала, потому, что с
детства чувствовала отвращение к господской жизни, а любила жизнь простых людей, и ее всегда бранили за то, что она
в девичьей,
в кухне,
в конюшне, а не
в гостиной.
Между тем здоровье Андрея Гавриловича час от часу
становилось хуже. Владимир предвидел его скорое разрушение и не отходил от старика, впадшего
в совершенное
детство.
Татьяна даже не хотела переселиться к нам
в дом и продолжала жить у своей сестры, вместе с Асей.
В детстве я видывал Татьяну только по праздникам,
в церкви. Повязанная темным платком, с желтой шалью на плечах, она
становилась в толпе, возле окна, — ее строгий профиль четко вырезывался на прозрачном стекле, — и смиренно и важно молилась, кланяясь низко, по-старинному. Когда дядя увез меня, Асе было всего два года, а на девятом году она лишилась матери.
Покончивши с портретною галереею родных и сестрицыных женихов, я считаю нужным возвратиться назад, чтобы дополнить изображение той обстановки, среди которой протекло мое
детство в Малиновце. Там скучивалась крепостная масса, там жили соседи-помещики, и с помощью этих двух факторов
в результате получалось пресловутое пошехонское раздолье.
Стало быть, пройти их молчанием — значило бы пропустить именно то, что сообщало тон всей картине.
Переходя от общей характеристики помещичьей среды, которая была свидетельницей моего
детства, к портретной галерее отдельных личностей, уцелевших
в моей памяти, я считаю нелишним прибавить, что все сказанное выше написано мною вполне искренно, без всякой предвзятой мысли во что бы то ни
стало унизить или подорвать.
Да, мне и теперь
становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах, тем больше, что разделение на любимых и постылых не остановилось на рубеже
детства, но прошло впоследствии через всю жизнь и отразилось
в очень существенных несправедливостях…
И я еще теперь помню чувство изумления, охватившее меня
в самом раннем
детстве, когда небольшое квадратное пятно, выползшее
в ее перспективе из-за горизонта,
стало расти, приближаться, и через некоторое время колонны солдат заняли всю улицу, заполнив ее топотом тысяч ног и оглушительными звуками оркестра.
Он сжал ее маленькую руку
в своей. Ему казалось странным, что ее тихое ответное пожатие так непохоже на прежние: слабое движение ее маленьких пальцев отражалось теперь
в глубине его сердца. Вообще, кроме прежней Эвелины, друга его
детства, теперь он чувствовал
в ней еще какую-то другую, новую девушку. Сам он показался себе могучим и сильным, а она представилась плачущей и слабой. Тогда, под влиянием глубокой нежности, он привлек ее одною рукой, а другою
стал гладить ее шелковистые волосы.
Итак, я
стану рассказывать из доисторической, так сказать, эпохи моего
детства только то,
в действительности чего не могу сомневаться.
— Сам не понимаю, как это вышло! С
детства всех боялся,
стал подрастать — начал ненавидеть, которых за подлость, которых — не знаю за что, так просто! А теперь все для меня по-другому встали, — жалко всех, что ли? Не могу понять, но сердце
стало мягче, когда узнал, что не все виноваты
в грязи своей…
Он
стал на колени, перекрестился и сложил руки так, как его
в детстве еще учили молиться.
Смотрю на баржу и вспоминаю раннее
детство, путь из Астрахани
в Нижний, железное лицо матери и бабушку — человека, который ввел меня
в эту интересную, хотя и трудную жизнь —
в люди. А когда я вспоминаю бабушку, все дурное, обидное уходит от меня, изменяется, все
становится интереснее, приятнее, люди — лучше и милей…
Маска оказалась хорошенькой двадцатилетней невинной девушкой, дочерью шведки-гувернантки. Девушка эта рассказала Николаю, как она с
детства еще, по портретам, влюбилась
в него, боготворила его и решила во что бы то ни
стало добиться его внимания. И вот она добилась, и, как она говорила, ей ничего больше не нужно было. Девица эта была свезена
в место обычных свиданий Николая с женщинами, и Николай провел с ней более часа.
— У меня такое чувство, как будто жизнь наша уже кончилась, а начинается теперь для нас серая полужизнь. Когда я узнал, что брат Федор безнадежно болен, я заплакал; мы вместе прожили наше
детство и юность, когда-то я любил его всею душой, и вот тебе катастрофа, и мне кажется, что, теряя его, я окончательно разрываю со своим прошлым. А теперь, когда ты сказала, что нам необходимо переезжать на Пятницкую,
в эту тюрьму, то мне
стало казаться, что у меня нет уже и будущего.
— Жорж, дорогой мой, я погибаю! — сказала она по-французски, быстро опускаясь перед Орловым и кладя голову ему на колени. — Я измучилась, утомилась и не могу больше, не могу…
В детстве ненавистная, развратная мачеха, потом муж, а теперь вы… вы… Вы на мою безумную любовь отвечаете иронией и холодом… И эта страшная, наглая горничная! — продолжала она, рыдая. — Да, да, я вижу: я вам не жена, не друг, а женщина, которую вы не уважаете за то, что она
стала вашею любовницей… Я убью себя!
Я
стал рассказывать ей, как воспитывали меня и сестру и как
в самом деле было мучительно и бестолково наше
детство. Узнав, что еще так недавно меня бил отец, она вздрогнула и прижалась ко мне.
И от волнения
стала мять
в руках свой фартук. На окне стояли четвертные бутыли с ягодами и водкой. Я налил себе чайную чашку и с жадностью выпил, потому что мне сильно хотелось пить. Аксинья только недавно вымыла стол и скамьи, и
в кухне был запах, какой бывает
в светлых, уютных кухнях у опрятных кухарок. И этот запах и крик сверчка когда-то
в детстве манили нас, детей, сюда
в кухню и располагали к сказкам, к игре
в короли…
Потом,
в своей камере, когда ужас
стал невыносим, Василий Каширин попробовал молиться. От всего того, чем под видом религии была окружена его юношеская жизнь
в отцовском купеческом доме, остался один противный, горький и раздражающий осадок, и веры не было. Но когда-то, быть может,
в раннем еще
детстве, он услыхал три слова, и они поразили его трепетным волнением и потом на всю жизнь остались обвеянными тихой поэзией. Эти слова были: «Всех скорбящих радость».
Минуло два, три года… прошло шесть лет, семь лет… Жизнь уходила, утекала… а я только глядела, как утекала она. Так, бывало,
в детстве, устроишь на берегу ручья из песку сажалку, и плотину выведешь, и всячески стараешься, чтобы вода не просочилась, не прорвалась… Но вот она прорвалась наконец, и бросишь ты все свои хлопоты, и весело тебе
станет смотреть, как все накопленное тобою убегает до капли…
Оба, растроганные, пошли
в дом и
стали пить чай из старинных фарфоровых чашек, со сливками, с сытными, сдобными кренделями — и эти мелочи опять напомнили Коврину его
детство и юность.
— Как ты жил прежде, хорошо и приятно? — спросил голос. И он
стал перебирать
в воображении лучшие минуты своей приятной жизни. Но — странное дело — все эти лучшие минуты приятной жизни казались теперь совсем не тем, чем казались они тогда. Все — кроме первых воспоминаний
детства. Там,
в детстве, было что-то такое действительно приятное, с чем можно бы было жить, если бы оно вернулось. Но того человека, который испытывал это приятное, уже не было: это было как бы воспоминание о каком-то другом.
И чем дальше от
детства, чем ближе к настоящему, тем ничтожнее и сомнительнее были радости. Начиналось это с Правоведения. Там было еще кое-что истинно хорошее: там было веселье, там была дружба, там были надежды. Но
в высших классах уже были реже эти хорошие минуты. Потом, во время первой службы у губернатора, опять появились хорошие минуты: это были воспоминания о любви к женщине. Потом всё это смешалось, и еще меньше
стало хорошего. Далее еще меньше хорошего и что дальше, то меньше.
А было очень немного: только одно
детство. И от него-то
в памяти остались одни бессвязные клочки, которые Алексей Петрович
стал с жадностью собирать.
Давно ль?.. Но
детство Саши протекло.
Я рассказал, что знать вам было нужно…
Он
стал с отцом браниться: не могло
И быть иначе, — нежностью наружной
Обманывать он почитал за зло,
За низость, — но правдивой мести знаки
Он не щадил (хотя б дошло до драки).
И потому родитель, рассчитав,
Что укрощать не стоит этот нрав,
Сынка, рыдая, как мы все умеем,
Послал
в Москву с французом и лакеем.
(Боже мой! Как человек теряет с обретением пола, когда вотще, туда, то, там начинает называться именем, из всей синевы тоски и реки
становится лицом, с носом, с глазами, а
в моем
детстве и с пенсне, и с усами… И как мы люто ошибаемся, называя это — тем, и как не ошибались — тогда!).
Укрылся одеялом с головой, сжался
в узловатый комок, подтянув костлявые колени к лицу, и, точно
в одно мгновение пройдя весь обратный путь от старости к
детству, — заплакал тихо и горько и
стал просить мокрую, теплую, мягкую подушку...
Мальчик перестал читать и задумался.
В избушке
стало совсем тихо. Стучал маятник, за окном плыли туманы… Клок неба вверху приводил на память яркий день где-то
в других местах, где весной поют соловьи на черемухах… «Что это за жалкое
детство! — думал я невольно под однотонные звуки этого детского голоска. — Без соловьев, без цветущей весны… Только вода да камень, заграждающий взгляду простор божьего мира. Из птиц — чуть ли не одна ворона, по склонам — скучная лиственница да изредка сосна…»
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец по снежным ланитам потоком разлился. Дóроги были ей похвалы Аграфены Петровны. С
детства любила ее, как родную сестру,
в возраст придя,
стала ее всей душой уважать и каждое слово ее высоко ценила. Не сказала ни слова
в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась к Груне и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула к устам ее маленьким аленьким ротиком.
— Молись же Богу, чтоб он скорей послал тебе человека, — сказала Аграфена Петровна. — С ним опять, как
в детстве бывало, и светел и радошен вольный свет тебе покажется, а людская неправда не
станет мутить твою душу.
В том одном человеке вместится весь мир для тебя, и, если будет он жить по добру да по правде, успокоится сердце твое, и больше прежнего возлюбишь ты добро и правду. Молись и ищи человека. Пришла пора твоя.
От горя своего
в последней разлуке с супругом оне
стали совсем
в детстве.
Вспомнила наставленье Марьи Ивановны — думать лишь о Боге и душе — и
стала молиться на стоявший
в углу образ.
В небреженье он был — весь
в паутине… Молилась Дуня, как с
детства привыкла, — с крестным знаменьем, с земными поклонами.
Дуня и про деревню свою
стала позабывать
в присутствии Наташи. И самая мечта, лелеемая с
детства, которою жила до появления Наташи здесь,
в приюте, Дуня, мечта вернуться к милой деревеньке, посетить родимую избушку, чудесный лес, поля, ветхую церковь со старой колоколенкой, — самая мечта эта скрылась, как бы улетела из головы Дуни.
Получив эти бумаги и прочитав их,
стала я соображать и воспоминания моего
детства, и старания друзей укрыть меня вне пределов России, и слышанное мною впоследствии от князя Гали,
в Париже от разных знатных особ,
в Италии от французских офицеров и от князя Радзивила относительно моего происхождения от русской императрицы.
В детство Софья Львовна и он жили
в разных квартирах, но под одною крышей, и он часто приходил к ней играть, и их вместе учили танцевать и говорить по-французски; но когда он вырос и сделался стройным, очень красивым юношей, она
стала стыдиться его, потом полюбила безумно и любила до последнего времени, пока не вышла за Ягича.
По-английски я
стал учиться еще
в Дерпте, студентом, но с
детства меня этому языку не учили. Потом я брал уроки
в Петербурге у известного учителя, которому выправлял русский текст его грамматики. И
в Париже
в первые зимы я продолжал упражняться, главным образом,
в разговорном языке. Но когда я впервые попал на улицы Лондона, я распознал ту давно известную истину, что читать, писать и даже говорить по-английски — совсем не то, что вполне понимать всякого англичанина.
Мы были
в детстве так не избалованы по этой части, что и эта поездка
стала маленьким событием. О посещении столицы я и не мечтал.
И вдруг на один безумный, несказанный счастливый миг мне ясно
стало, что все это ложь и никакой войны нет. Нет ни убитых, ни трупов, ни этого ужаса пошатнувшейся беспомощной мысли. Я сплю на спине, и мне грезится страшный сон, как
в детстве: и эти молчаливые жуткие комнаты, опустошенные смертью и страхом, и сам я с каким-то диким письмом
в руках. Брат жив, и все они сидят за чаем, и слышно, как звенит посуда.
С
детства знакомая со всеми достоверными преданиями о чертях и их разнообразных проделках
в христианских жилищах, Марья Матвеевна хотя и слыхала, что черти чем попало швыряются, но она, по правде сказать, думала, что это так только говорится, но чтобы черт осмеливался бушевать и швырять
в людей каменьями, да еще среди белого дня — этого она не ожидала и потому не удивительно, что у нее опустились руки, а освобожденная из них девочка тотчас же выскочила и, ища спасения, бросилась на двор и
стала метаться по закуткам.
Он очень любил своего друга
детства — Долинского — и даже был обязан ему спасением жизни, когда они оба, катаясь по Неве, протекавшей
в имении Селезнева, верстах
в тридцати от Петербурга, упали из опрокинувшейся лодки, и Сергей Селезнев, не умея плавать,
стал тонуть.
Воспоминания раннего
детства зароились
в его голове, и как бы отдавая дань этим воспоминаниям, две крупные слезы скатились по его щекам. Восторженно припав к губам портрета, он
стал покрывать его несчетными поцелуями.
«Ишь, наши «женишок с невестушкой» — как звала, с легкой руки отца Николая, Машу и Костю дворня — ходят точно чужие, не взглянут даже лишний разок друг на друга. Врал старый пес про какую-то привязанность с
детства… — думала Салтыкова, припоминая слова «власть имущей
в Москве особы». — Они, кажись, друг от друга
стали воротить рыло…»